Большой… Для меня это слово всегда звучало как заклинание. Произносишь — и в груди что-то сжимается. До середины 1990-х мой Большой существовал на открытках и в телевизоре. Я, ребенок позднего СССР, знал простую примету: если по всем каналам показывают «Лебединое озеро» — в стране траур. Лишь позже понял, почему именно Чайковский: в этой музыке сама природа утраты — боль, которая светится изнутри и странно утешает.
Середина 1990-х. Мне семнадцать. Я впервые вхожу в Большой театр — и воздух там кажется другим: гуще, чище, как будто в нем растворены голоса из прошлого. Ловлю себя на желании дотронуться до каждой стены, ведь они помнят Шаляпина, Лемешева, Козловского, Вишневскую, Архипову, Атлантова, Левко, Образцову, Уланову, Лепешинскую…

Это были артисты, которые открыли миру абсолютно закрытую страну. По их голосам и танцу узнавали СССР, их гастроли приносили государству валюту, сравнимую с доходами фабрик легкой промышленности, а дипломатия их искусства давала надежду на мир в разгар холодной войны. Майя Плисецкая танцевала в Метрополитен-опера в день убийства Кеннеди — она знала его лично. И ее танец в память об американском президенте стал актом человеческой солидарности.
Я был увлечен историей Большого театра. Первая труппа — девять актрис, четыре танцовщицы, три танцора, балетмейстер и тринадцать музыкантов. Из этого начала раскроется целая вселенная. Уже в XIX веке в Большом появляется Фелицата Гюллень-Сор — первая в России женщина-балетмейстер. Она не только танцевала главные партии, но и поставила двенадцать балетов, среди них «Амур и Психея» и «Геркулес и Омфала», показанный на коронации Николая I. Февраль 1825-го — рождение русской оперы: «Иван Сусанин» («Жизнь за царя») Глинки потрясает Москву. Декабрь 1877-го… Первая «Лебединая» ночь оказалась трагичной — спектакль провалился. Но ему было суждено войти в вечность.

В оркестровой яме в начале нового, тревожного XX века дирижировал Сергей Рахманинов. За два сезона — одиннадцать опер, восемьдесят девять спектаклей; именно он первым повернул дирижера лицом к оркестру. После недавней реконструкции (2011) яму увеличили почти на треть. Говорят, новый хозяин Большого, Валерий Гергиев, хочет расширить ее еще — нет предела совершенству.
1919 год… Москва голодна и мерзнет… А Александр Горский ставит «Щелкунчика» с декорациями Константина Коровина: сцена превращается в гигантский кофейный сервиз, из которого «выпархивают» танцовщики. Публика сидит в пальто до конца — искусство греет лучше печи. В декабре 1941-го, накануне эвакуации труппы в Куйбышев, звучит все тот же «Иван Сусанин»: «Ты взойдешь, моя заря!» — и слезы артистов сливаются со слезами зала.
Большой всегда был спасением — и для зрителей, и для творцов. Для Михаила Булгакова работа либреттиста в Большом стала настоящим убежищем. Когда проза делала его изгнанником, сцена Большого давала приют и возможность жить.
Совсем рядом еще одна история, которую невозможно забыть: «Леди Макбет Мценского уезда». Двадцатишестилетний Шостакович и двадцатисемилетний Александр Прейс — не достигнув «возраста Христа», эти двое успели войти в вечность. Спектакль гремел, пока однажды в зале не оказались Сталин, Молотов, Жданов и Микоян. После их визита постановку закрыли. Годы спустя она вернулась на сцену, но та первая молния — не повторилась.

Есть в памяти и вершины, где искусство становится молитвой. Екатерина Максимова — хрупкая до прозрачности и сильная, как судьба. Владимир Васильев — его полет заставлял галерку тянуть шеи. Их «Лебединое озеро» 1986 года — прощание с эпохой, зал горько плакал.
И конечно, мои 1990-е… На сцене Большого — Николай Цискаридзе. Его «Щелкунчик» — откровение честности и дерзости. Он танцевал так, будто все решается здесь и сейчас. Зал не отпускал его стоя.
Позже меня поразит Герман в исполнении Игоря Цвирко — та самая дрожь ожидания полета, которой и живет театр.
В опере Большого сегодня перемены идут медленнее, но и туда дойдет обновляющая волна — я верю. Большой — это не только сцена, это еще и судьбы тех, кто рядом со мной. Я часто общаюсь с Ниной Лебедевой, примадонной Большого эпохи Покровского. Ее загородный дом — живая галерея: стены украшены фотографиями героинь ее жизни. Пела много, часто, была любимицей публики, и сегодня у нее абсолютное «музыкальное обоняние», удивительная память, неистощимая страсть. Но в сам театр она почти не ходит. Ее Большой — внутри, в сердечной памяти.

Вспоминаю Владислава Пьявко — «рабочего» тенора, способного петь каждый день. Несколько десятилетий он отдал Большому. Мечтал отметить юбилей на главной сцене страны — не сложилось; торжества прошли в «Геликон-опере», куда он заходил почти еженедельно. Входил в театр и тут же демонстрировал уверенное верхнее «до», зрители его узнавали, просили автографы, и он терпеливо подписывал, мог задержаться до полуночи — вспоминать, говорить, вновь проживать свой Большой. Также в «Геликоне» прошли и 80-летие, и 85-летие Нины Лебедевой.
Сцена не отпускает — артист жив, пока его помнят и любят. У любого театра есть теневая сторона памяти. У Большого она больше, чем у других.
История Бориса Александровича Покровского — главного режиссера Большого театра в рекордные двадцать пять лет — до сих пор ранит. Он узнал об увольнении почти случайно, в одночасье. И все же ирония и справедливость судьбы в том, что сегодня Театр Покровского — часть империи Большого. Теперь они вместе — навсегда.

Для меня есть еще одна горькая страница этого театра. В репертуаре Большого не оказалось спектаклей Дмитрия Бертмана, не случилось триумфов Дмитрия Хворостовского, не увидели балетов Бориса Эйфмана (гастроли не в счет). Все трое создали великое искусство — но вне этих стен. Театр не заметил тех, кто мог его обогатить. Но и это судьба Большого, он может возносить, а может и забывать. И все же Большой — это не только люди и их судьбы, но и символы. Не только квадрига с конями на фронтоне и колонны, ставшие эмблемой Москвы, но и знаки, рожденные внутри его истории.
В 1950-х голландский селекционер Лефебер, увидев «Лебединое озеро» в Москве, вывел два тюльпана — «Большой театр» и «Галина Уланова». А в 1955-м появился знаменитый занавес из золота и шелка — 500 кв. м. Он стал одним из самых узнаваемых знаков СССР; в 2011-м занавес бережно отреставрировали, и сегодня он поднимается так же — как завеса вечности.
За всю историю этой сцены на ней поставлено около 800 произведений: от мифологических драм и «жанровых» танцевальных картин народного быта до масштабных оперных и балетных спектаклей, по которым нас узнаёт весь мир.

Сегодня я особенно остро чувствую, как безвозвратно утекает время. Совсем недавно ушли Юрий Григорович и Родион Щедрин. Конфронтация гениев окончена. Их смерть стала катализатором этой моей исповеди. Все меньше остается людей, кто был участником золотого периода Большого, — Михаил Лавровский, Владимир Васильев, Людмила Семеняка, Владимир Атлантов, Маквала Касрашвили, Нина Лебедева, Тамара Синявская, Галина Калинина, Людмила Сергиенко, Владимир Маторин, Ирина Журина, Галина Черноба … Мы должны видеть их чаще, говорить с ними, фиксировать их мысли и любить.
Большой — не музей и не бронза. Это дыхание вечности, которое входит в тебя вместе с первым звуком оркестра. Это послы красоты, чья дипломатия сильнее политических деклараций. Это сцена, на которой со временем спорит наше мгновение.
У каждого — свой Большой. Для кого-то это Уланова. Для кого-то — Нина Ананиашвили и Светлана Захарова, Сергей Лемешев и Зураб Соткилава, Михаил Лавровский, Вячеслав Гордеев, Марина Мещерякова, Николай Цискаридзе, дирижеры Александр Лазарев и Марк Эрмлер и многие, многие … А мой Большой — это семнадцатилетний мальчишка середины 1990-х, впервые вдохнувший этот воздух и навсегда осознавший: чудо возможно. И имя этому чуду — театр.
